«…Я молчал 20 лет, но это отразилось на мне скорее благоприятно»: Письма Д.И. Кленовского В.Ф. Маркову (1952-1962) - Дмитрий Кленовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, как Терапиано объясняет приведенные мною в статье стихи Ходасевича «Без слов» и «Ласточки», представляется мне тоже неубедительным. Ходасевич тяжелым, хроническим больным в эпоху своего поэтического творчества не был, schwebte nicht, как сказали бы немцы, zwischen Leben und Tod[41].
Говорить о своем «перебегании» из жизни в смерть — было бы как раз тем поэтическим кокетством, на какое тот же Терапиано считает Ходасевича неспособным. Трагичности, агонии смертника в этом стихотворении никак не чувствуется, оно спокойно, созерцательно. В «Ласточках» я тоже не вижу «отчаяния», которое находит в нем Терапиано. В этом стихотворении есть, конечно, большая внутренняя напряженность, собранность, но и в нем Ходасевич вещает, учит, объясняет, а не отчаивается.
Кое-кто из моих литературных друзей ждет почему-то моего ответа Терапиано, но я не люблю газетных «сшибок» на такие серьезные темы и реагировать на статью Т<ерапиано> не намерен.
Отзывы на мою статью я имею пока что лишь «частного» порядка — от моих литературных друзей и знакомых, и, хотя антропософов или теософов среди них нет, отзывы эти все без исключения положительные, чего я, признаться, не ожидал, а в отдельных случаях даже восторженные. Между прочим, и Терапиано в письме к Глебу Петровичу Струве назвал мою статью «интересной», но в рецензии от такого суждения воздержался. Я, впрочем, глубоко уверен, что статья встретила и отрицательное отношение, поскольку кое-кто увидел, вероятно, в ней протаскивание «безбожных» идей.
Вы живете в том же городе, что и Н. Моршен[42], и, вероятно, с ним знакомы. Чем объяснить, что он до сих пор не опубликовал сборника своих стихов?[43] Мне кажется, что тут играют роль не столько материальные причины, сколь какое-то, я хотел бы сказать, патологическое равнодушие М<оршена> к этому вопросу. Нельзя ли на него как-нибудь в этом отношении повлиять? Я слышал (это, впрочем, между нами), что издание его книги намечалось «Посевом», но что дело расстроилось потому, что М<оршен> за что-то на «Посев» обиделся. М. б., можно «врагов» помирить? Отсутствие книги стихов Моршена я всегда воспринимаю как некоторое досадное недоразумение.
У нас холодно, на днях выпал даже и пролежал целый день густой снег. Весна почти не чувствуется. Почки на деревьях все никак не решаются распуститься.
Еще раз сердечное спасибо за прекрасный пасхальный подарок, которым Вы нас очень поддержали.
Привет Вашей супруге.
Душевно преданный Д. Кленовский
7
17 июля <19>54
Глубокоуважаемый Владимир Федорович!
Получил Ваше письмо. Отвечаю простой почтой, не воздушной, т. к. письма вздорожали, но зато без промедления и подробно.
Интересно было прочесть Ваш «этюд» о Моршене[44]. Ваши впечатления явились для меня неожиданностью! Убедился лишний раз, что лучше не знакомиться с частной жизнью служителей муз, — мы имеем тому достаточно примеров во всех отраслях искусства… Но, конечно, соприкасаясь с ними, подобного знакомства не избежать, и каким-то грузом оно на сердце ложится. Когда я писал о равнодушии Моршена к своим стихам, я исходил из того, что он до сих пор ничего не предпринял для их издания.
Грустно, что Вам не хватает литературного «воздуха» для собственного творчества, и притом не только в прямом, но и в переносном (это главное!) смысле. В прямом смысле это, по-моему, лишь некая плохая привычка. Я лично никогда т. н. литературного окружения не имел и не испытываю в нем никакой потребности. Мало того: в годы войны, в лагере (в Германии), где мы жили с женой, «окружение» было такого рода, что не только литературного, но вообще никакого воздуха не было, и, несмотря на это, именно там я на редкость много и продуктивно работал.
Существеннее, конечно, отсутствие воздуха в смысле переносном, т. е., если я Вас правильно понимаю, ощущение ненужности, обреченности, тщеты всякого искусства в наше враждебное и чуждое ему время. Такое ощущение, конечно, вполне справедливо — спорить не приходится. Дело, однако, в другом. В том, что это ощущение, несмотря на всю его жестокую правду, не является достаточным поводом для прострации, для отказа от творчества. Конечно, для того, чтобы не ощутить эту жестокую правду как подобный повод, как препятствие для творчества — нужны сложные внутренние предпосылки. Сущность их, этих предпосылок (не подумайте, что они придуманы сейчас, в утешение, они уже достаточно стары!) в следующем: все, что является подлинным искусством, независимо от того, имеет ли оно в мире «аудиторию» или нет, воспринимается ли оно многими, немногими или даже просто никем, — не пропадает, а остается жить в эфирном теле Земли и тем самым творит ее будущее духовное содержание. Вот как это выразил Рудольф Штейнер, обращаясь к учителям основанной им Вальдорфской (детской) школы[45] (теперь таких школ в Германии десятки):
«Никогда не забывайте, что истинная музыка и настоящая поэзия суть те камни, из которых будет построено будущее воплощение Земли или то, что в христианской эзотерике называется Градом Господним, грядущим Иерусалимом».
Тот, кто воспринимает эту точку зрения на искусство, считает, что смысл всякого творчества не только в том, сколькими, как и насколько оно воспринимается, а в самом факте его существования, его духовного бытия. Для этого, конечно, необходимо ощущение своей внутренней тесной связи не только с миром, но и с его поступательным становлением («с движеньем, пеньем, зодчеством вселенной») и настойчивой потребности своего в этом участия. Я лично ощущаю все это именно так, хотя и от меня не ускользает (порою больно раня) сегодняшняя тщета искусства. Не все и во мне гладко, есть колебания и сомнения — я вообще отнюдь не почивший на тюфяке некоего духовного благополучия, самоуспокоения и равновесия человек! Но все же в основном я этого ощущения своей тесной связи со становлением мира, о котором я говорил выше, никогда не утрачиваю, и в конечном счете именно оно всегда одерживает верх.
Было, впрочем, время, когда такого ощущения в душе просто не было, и тогда было очень трудно и тяжело — я имею в виду мои «подсоветские» годы. Тогда я испытывал нечто похожее на то, о чем пишете Вы. Но для этого были тогда и другие предпосылки. Там, в СССР, ощущалось куда отчетливее и беспощаднее, чем сейчас здесь, отсутствие всякого «воздуха» для того рода творчества, какое, духовно, представлялось для себя единственно возможным. Ощущение это было почти адекватно физическому удушью. Именно в результате этого ощущения я замолчал почти на 30 лет, хотя в отроческие и юные годы писал много, издал (в 1917 г.) сборник стихов, а второй был принят (но не осуществлен по не зависевшим от него причинам) издательством «Петрополис». Только географически покинув СССР, я избавился от этого ощущения творческого удушья, и притом избавился молниеносно: несмотря на то что я попал в самые неблагоприятные для литературной работы условия (лагерь, да какой!), я буквально с первых же дней взялся за стихи, хотя о самой возможности возобновления какой — либо литературной работы я к тому времени и думать позабыл, не чувствовал даже больше никакого к ней влечения! Возвращение к стихам явилось совершенно непроизвольным — они просто внезапно зазвучали в душе.
Я рассказываю обо всем этом только потому, что вижу во всех этих фактах довольно любопытный пример своеобразной творческой «смерти» и «воскресения» в условиях нашей современности, относись я «там» к смыслу всякого искусства так, как отношусь сейчас, — возможно, этой «смерти» вообще не было бы. Я знал в России незаурядных поэтов, которые, несмотря на полную невозможность напечатать что-либо из ими написанного, продолжали писать тайно (что называется: «в стол»), никому даже ничего не показывая. Какие мысли, какая вера руководили ими? Не знаю… Но если такие люди были «там», в обстановке совершенно подавляющей обреченности, можно ли отчаиваться здесь — где, помимо всех эзотерических соображений, тщета искусства все же не ощущается так остро, где есть и аудитория, и возможность печататься?
Как видите, в своих объяснениях мне пришлось, так сказать, залезть в антропософские «дебри». Не примите это за попытку Вас распропагандировать! Просто я не могу объяснить Вам мою точку зрения как-нибудь иначе!
Что Вы сейчас «молчите» — совсем не страшно! Сужу по себе: я «молчал» 30 лет. И мне представляется, что я от этого более приобрел, чем потерял. Вы еще молоды, и более чем вероятно, что Вы после некоторого внутреннего кризиса опять возьметесь за стихи, и притом успешнее, чем если бы такого кризиса не было. У подлинного поэта (а Вы как раз принадлежите к таковым) молчание — отнюдь не потерянное время, а период творческого накопления и становления.